Чтобы понять, как работают СМИ Украины - стоит обратиться к Оруэллу и его произведению "1984" + Прослушка телефонного разговора с Юлией Тимошенко.
Предлагаю вашему вниманию запись телефонного разговора, в
котором:
– украинский патриотизм на русском языке;
– поднятие мира с колен;
– семья автоматчиков-Шуфричей;
– мочилово чертовых кацапов;
– хождение по мукам Гаагам;
– расстрел 8-ми миллионов «русских изгоев» из атомного
оружия;
Но запись это ничто - в сравнении с
письмом, в котором г-жа Сорока предупреждает свою коллегу о том, что
Тимошенко сильно злится на Турчинова из-за денежной реформы, которую готовят
Яценюк и Коломойский. Очевидно, Юля очень боится, что ее оттеснят от всех рычагов
влияния и лишат денег:
А вам, миролюбивые мои, напоминаю, что чертовы кацапы, которых так не терпится перебить Юле - это унизительное прозвище русских.
Ну и с обменом
денег, как видим, слухи подтвердились. Грядет денежная реформа и обмен наличных
с дисконтом. У тех, кто к власти ближе - дисконт будет поменьше. Больше всего,
как обычно, потеряют обычные граждане Украины, в том числе и искренне
поддерживавшие Майдан.
zergulio.livejournal.com
zergulio.livejournal.com
Чтобы понять, как работают СМИ Украины - стоит
обратиться к Оруэллу и его произведению "1984"
Небольшой отрывок привожу ниже:
И вот из большого телекрана в стене вырвался
отвратительный вой и скрежет — словно запустили какую-то чудовищную не смазанную
машину. От этого звука вставали дыбом волосы и ломило зубы. Ненависть началась.
Как всегда, на экране появился враг народа Эммануэль Голдстейн. Зрители
зашикали. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами взвизгнула от страха и
омерзения. Голдстейн, отступник и ренегат, когда-то, давным-давно (так давно,
что никто уже и не помнил, когда), был одним из руководителей партии, почти
равным самому Старшему Брату, а потом встал на путь контрреволюции, был
приговорен к смертной казни и таинственным образом сбежал, исчез. Программа
двухминутки каждый день менялась, но главным действующим лицом в ней всегда был
Голдстейн. Первый изменник, главный осквернитель партийной чистоты. Из его
теорий произрастали все дальнейшие преступления против партии, все
вредительства, предательства, ереси, уклоны. Неведомо где он все еще жил и
ковал крамолу: возможно, за морем, под защитой своих иностранных хозяев, а
возможно — ходили и такие слухи, — здесь, в Океании, в подполье.
Уинстону стало трудно дышать. Лицо Голдстейна всегда вызывало у него сложное
и мучительное чувство. Сухое еврейское лицо в ореоле легких седых волос,
козлиная бородка — умное лицо и вместе с тем необъяснимо отталкивающее; и было
что-то сенильное в этом длинном хрящеватом носе с очками, съехавшими почти на
самый кончик. Он напоминал овцу, и в голосе его слышалось блеяние. Как всегда,
Голдстейн злобно обрушился на партийные доктрины; нападки были настолько
вздорными и несуразными, что не обманули бы и ребенка, но при этом не лишенными
убедительности, и слушатель невольно опасался, что другие люди, менее трезвые,
чем он, могут Голдстейну поверить. Он поносил Старшего Брата, он обличал
диктатуру партии. Требовал немедленного мира с Евразией, призывал к свободе
слова, свободе печати, свободе собраний, свободе мысли; он истерически кричал,
что революцию предали, — и все скороговоркой, с составными словами, будто
пародируя стиль партийных ораторов, даже с новоязовскими словами, причем у него
они встречались чаще, чем в речи любого партийца. И все время, дабы не было
сомнений в том, что стоит за лицемерными разглагольствованиями Голдстейна,
позади его лица на экране маршировали бесконечные евразийские колонны: шеренга
за шеренгой кряжистые солдаты с невозмутимыми азиатскими физиономиями выплывали
из глубины на поверхность и растворялись, уступая место точно таким же. Глухой
мерный топот солдатских сапог аккомпанировал блеянию Голдстейна.
Ненависть началась каких-нибудь тридцать секунд назад, а
половина зрителей уже не могла сдержать яростных восклицаний. Невыносимо было
видеть это самодовольное овечье лицо и за ним — устрашающую мощь евразийских
войск; кроме того, при виде Голдстейна и даже при мысли о нем страх и гнев
возникали рефлекторно. Ненависть к нему была постояннее, чем к Евразии и
Остазии, ибо когда Океания воевала с одной из них, с другой она обыкновенно
заключала мир. Но вот что удивительно: хотя Голдстейна ненавидели и презирали
все, хотя каждый день, по тысяче раз на дню, его учение опровергали, громили,
уничтожали, высмеивали как жалкий вздор, влияние его нисколько не убывало. Все
время находились новые простофили, только и дожидавшиеся, чтобы он их совратил.
Не проходило и дня без того, чтобы полиция мыслей не разоблачала шпионов и
вредителей, действовавших по его указке. Он командовал огромной подпольной
армией, сетью заговорщиков, стремящихся к свержению строя. Предполагалось, что
она называется Братство. Поговаривали шепотом и об ужасной книге, своде всех
ересей — автором ее был Голдстейн, и распространялась она нелегально. Заглавия
у книги не было. В разговорах о ней упоминали — если упоминали вообще — просто
как о книге. Но о таких вещах было известно только по неясным слухам. Член
партии по возможности старался не говорить ни о Братстве, ни о книге.
Ко второй минуте ненависть перешла в исступление. Люди
вскакивали с мест и кричали во все горло, чтобы заглушить непереносимый блеющий
голос Голдстейна. Маленькая женщина с рыжеватыми волосами стала пунцовой и
разевала рот, как рыба на суше. Тяжелое лицо О’Брайена тоже побагровело. Он
сидел выпрямившись, и его мощная грудь вздымалась и содрогалась, словно в нее
бил прибой. Темноволосая девица позади Уинстона закричала: «Подлец! Подлец!
Подлец!» — а потом схватила тяжелый словарь новояза и запустила им в телекран.
Словарь угодил Голдстейну в нос и отлетел. Но голос был неистребим. В какой-то
миг просветления Уинстон осознал, что сам кричит вместе с остальными и яростно
лягает перекладину стула. Ужасным в двухминутке ненависти было не то, что ты
должен разыгрывать роль, а то, что ты просто не мог остаться в стороне.
Какие-нибудь тридцать секунд — и притворяться тебе уже не надо. Словно от
электрического разряда, нападали на все собрание гнусные корчи страха и
мстительности, исступленное желание убивать, терзать, крушить лица молотом:
люди гримасничали и вопили, превращались в сумасшедших. При этом ярость была
абстрактной и ненацеленной, ее можно было повернуть в любую сторону, как пламя
паяльной лампы. И вдруг оказывалось, что ненависть Уинстона обращена вовсе не
на Голдстейна, а наоборот, на Старшего Брата, на партию, на полицию мыслей; в
такие мгновения сердцем он был с этим одиноким осмеянным еретиком, единственным
хранителем здравомыслия и правды в мире лжи. А через секунду он был уже заодно
с остальными, и правдой ему казалось все, что говорят о Голдстейне. Тогда
тайное отвращение к Старшему Брату превращалось в обожание, и Старший Брат
возносился над всеми — неуязвимый, бесстрашный защитник, скалою вставший перед
азийскими ордами, а Голдстейн, несмотря на его изгойство и беспомощность,
несмотря на сомнения в том, что он вообще еще жив, представлялся зловещим
колдуном, способным одной только силой голоса разрушить здание цивилизации.
Комментариев нет:
Отправить комментарий